Тем утром я не смог не впустить Джонатана в дом — несмотря на все его что произошло за последние пару дней.
Он стоял на пороге, не проронив ни слова. Но в его глазах была такая мольба, какую невозможно подделать.
— Ты плохо выглядишь, — сказал я наконец.
Он горько усмехнулся.
— Это справедливое замечание, — ответил он. — Я боюсь, я и есть причина тому, что всё это случилось.
Я пишу эти строки не в надежде на прощение и не ради оправдания.
Я пишу их потому, что человеческая память — ненадёжный свидетель, а то, что произошло, не должно раствориться в слухах и искажениях.
До недавнего времени я считал себя человеком трезвого ума. Я не верил в мистику, не интересовался оккультизмом и относился к рассказам о «неведомом» с той снисходительной улыбкой, которой наделяют либо безумцев, либо лжецов.
Джонатан же был моей полной противоположностью.
Я долго колебался, прежде чем взяться за этот рассказ.
Не из страха быть непонятым — к этому я давно готов, — но из опасения, что само изложение событий придаст им большую реальность, чем они заслуживают. Есть вещи, которые, будучи названными, будто получают право существовать.
Меня зовут Эдвард Хоул. Я родился и прожил почти всю жизнь в Бостоне. По роду занятий я — преподаватель естественных наук, человек, привыкший доверять измерениям, повторяемости и ясной причинности. Я всегда считал, что миру достаточно быть описанным, чтобы перестать внушать страх.
С Джонатаном Крейном мы были знакомы с детства.
Мы учились в одной школе — старом кирпичном здании, выстроенном ещё в те годы, когда архитекторы меньше заботились о комфорте и куда больше — о долговечности. Он сидел за партой у окна, я — через проход. Именно Джонатан впервые заговорил со мной, протянув карандаш и сказав, что у меня «почерк человека, который слишком много думает». Это было точное наблюдение — и, как я позже понял, вполне в его духе.
Мы росли вместе. Делили одни и те же дороги, одни и те же лесные тропы, одни и те же страхи, которые посещают детей в местах, где ночь слишком тиха, а деревья стоят слишком близко друг к другу. Мы сбегали с уроков, чтобы добраться до старого карьера, спорили о книгах и клялись друг другу, что никогда не уедем отсюда навсегда — как будто кто-то действительно мог уехать полностью. Через многое мы прошли вместе.
Смерть его отца.
Мою долгую болезнь в пятнадцать лет.
Тот пожар на окраине, после которого лес так и не стал прежним. Если и существовала в моей жизни константа, не подверженная сомнению, — это была дружба с Джонатаном.
Уже тогда между нами существовала разница, которую я предпочитал не замечать.
Я всегда стремился к ясности: цифрам, фактам, объяснениям. Джонатан же обладал умом иного рода — он чувствовал мир не как совокупность причин и следствий, а как структуру, в которой что-то может быть… смещено. Его привлекали старые здания, заброшенные дома, места, где, по его словам, «пространство ведёт себя странно».
Я списывал это на богатое воображение.
На детскую склонность к выдумке.
На влияние мест, в которых мы выросли.
Теперь я понимаю, насколько это было удобно.
После школы наши пути разошлись лишь внешне. Мы поступили в разные учебные заведения, но остались в пределах штата. Я — в колледж, Джонатан — в архитектурную школу, где, по его собственным словам, он быстро разочаровался в современном строительстве.
Он писал мне письма. Настоящие — на плотной бумаге, с неровным, но уверенным почерком. В них он рассуждал о зданиях, чья внутренняя планировка не подчиняется логике, о домах, которые будто сопротивляются присутствию человека.
Примерно за год до описываемых событий Джонатан вернулся в наши края. Он снял дом неподалёку от старой дороги, ведущей к холмам за пределами округа, туда, где карты становятся неточными, а расстояния — обманчивыми.
Он изменился.
Стал молчаливее.
Более сосредоточенным.
И — что тревожило меня сильнее всего — уверенным.
Это была не уверенность человека, нашедшего покой.
Это была уверенность того, кто что-то понял.
Я ещё не знал, что именно.
И не знал, что понимание — вещь заразная.
Я лишь знал: если в мире существовал человек, которому я бы открыл дверь при любых обстоятельствах — даже вопреки собственному разуму, — это был Джонатан Крейн.
И потому тем утром я не смог не впустить его в дом.