Инга не рассказывала Ивлеву что было потом. Но она помнила. Как по ночам, пьяной тенью шатаясь по двору, пробиралась в дом. С чёрного хода. Щепки грели её печку. Холод. Зиму прожила сволочью. И в холоде тех ночей посетило её прозрение. И горькая истина глядела с неба, одной звездой. По-матерински. Только холодным-холодным взглядом. Через немытое давно окно.
Она заливалась слезами. И сушила их глухой грязной подушкой. Затем истерика опьянила душу пышными фантазиями. Любовными и тягучими.
И, наконец, яблоня ударила запахом цветов. Сквозь створки ржавые. Сквозь цвёлую гниль. И появился он, Ивлев. Только что из армии. Квартирант. Абитуриент. С вопрошающими и добрыми глазами.
Ей захотелось его одарить. От души. Одарить всем, что она умела, как никто другой. Одарить телом, умеющим творить. Одарить остатками любви, невостребованной. Никем. На тридцать пятом году жизни.
– Ты, наверное, только и сможешь меня понять,– её голова лежала на его груди. Её груди отражали солнечные зайчики. – Постарайся!
– Говори. Я попробую,– шептал Ивлев.
– Когда всё уже случилось. Когда мама умерла, когда институт полетел к чёрту, я сходила с ума. Моя жизнь была никому не нужна. Некому уткнуться в плечо, пожаловаться на холод осени, на желания. Парень, с которым встречалась, бросил. Как собачёнку. За то, что я скулом своим от страха перед жизнью смущала его. И, всё-же, он ещё позванивал мне. И приезжал. В мой клоповник. Пользуясь моей болезнью. Бахнет бутылку на стол. Ррасслабится со мною и ходу. А я спивалась. И вместе с вливаемым пойлом, во мне росла жажда ласки... Была приятна его близость. Но, то уже были объедки с чужого стола. И зарезала я его.
Инга слышала, как учащённо забилось сердце.
Ивлев затаил дыхание.
Ей стало жаль его. Но, надо было выговориться:
– Он как то ночью проболтался. Во сне. Забормотал что-то про Олю. И как он её любит. А меня назвал падалью. Я была уже на взводе. Потихоньку встала. Взяла нож. И всунула в грудь ему. Двумя руками. Туда, где колыхалась кожа. А телом он был некрепкий. Всё быстро кончилось. Он и не понял. Я сама и милицию вызвала.
Инга умолкла. Потом перевернулась. Всем телом легла на Ивлева. Крепко прижавшись грудьми. В раскосых глазах её плавали мутные зрачки.
– Ты не бойся, – выдохнула она, готовая к слезам, – тебя я не зарежу,– и она разрыдалась.
Казалось, она плакала бы вечность. Но затихла, враз. Словно окончившаяся магнитофонная лента. На полузвуке.
– Ну, а что было потом?– спросил он.
– Потом? – хмыкнула она, – тюрьма. Зона. Зечка. Шалава. Но всё имеет конец. А я умная, когда захочу. Да и красивая ещё. Ведь красивая?
– Да. Ты очень красивая. Когда не пьёшь,– добавил Ивлев осторожно.
– Когда не пьёшь!– передразнила она. – Конечно, я ещё красива. В мире ведь нет совершенства. А?
– Нет.
– Ноги у меня высокие. – она согнула в колене сперва одну, потом другую. Затем сползла с Ивлева. Легла рядом. Подняла ноги в «берёзку».– Ну, разве не хороши?
– Хороши.
– Сучьи ножки. Сколько они пережили. И синяков и поцелуев. Я вся из синяков и поцелуев. А вот лицо подпухшее. Ты прав. Пить надо меньше. Ну, я теперь куда меньше пью.
– А что было потом, после зоны?
– Приехала. Вхожу во двор, а окна железом заколочены. Шел как раз дождь. И ржавые струйки текли. Как слёзы. Горько мне стало. Пошла. Деньги были. Выпила. Друзей-подруг – никого. Надо бы переждать. Но никого, понимаешь? Хоть деревья обнимай. Притащилась, дура, в минтовку. Без зонта. Мокрая.
«А, ты уже пьяная... Что, сука, волю почуяла?»
И пошло-поехало.
«Скоты,– говорю,– легавые. Казачки платные, пропишите меня!»
И меня прописали.
Всю ночь два сержанта издевались. Сопляки, слюнявые. Один Бог знает, какое бывает скотство. На его белом свете.
Ивлев не знал как себя вести теперь. Он хотел что-то умное сказать…
Но Инга заговорила первой:
– Когда у тебя появится другая, ты просто съедь от меня. Когда меня не будет дома. И не спеши говорить то, что ещё в тебе не родилось. Никогда.